История одного двора 2000 год
Понедельник, летняя жара, истома. Двор молчит. Возле булочной на сладком солнышке млеет мужчина средних лет. Он в серой шерстяной тельняшке, с медными кабацкими глазами и жесткими усами вразлет. Мужчина откликается на Барсика и промышляет охотой в подвальном заводике «Азервино». Из военкомата несут плошку с молоком. Довольный этим фактом, Барсик со спокойной душой перемигивается с солнцем.
Неподалеку ловят тоже мышей двое краснолицых. Они следят за алюминиевым бидончиком, нанизанным на двухметровое древко. Бидончик ныряет в винную цистерну, опрокидываясь кирпичной струйкой в мутные горлышки. Краснолицые братья сидят на выветренной паперти барочной часовни, обжитой гебешным ведомством. Упоительная картина.
Один из краснолицых бомжей, седой дед, рассказывает принесшей молоко девушке из военкомата, как строили тут дома, как двойным дном подшивали своды, как в революцию в них прятали добро. И в одном месте, надо только знать, положены двенадцать золотых монет, звонкие империалы... Кто их найдет, всю жизнь будет счастлив. Барсик встает и миролюбиво прохаживается вскользь, оставляя на несвежих брюках старика облачка летучей рысьей шерсти.
В прошлом жилой, но давно пропитавшийся канцелярщиной, обычный московский двор, разрезанный надвое «бараком» военкомата, словно два желудочка одного сердца, подпитывал неторопливостью древнюю и сумасшедшую улицу. Он был мирным в сухую погоду и жестоким под проливным дождем, когда мокрые служащие торопились покинуть рабочий насест, пока арка в луже, то есть, извиняюсь, лужа в арке против Географического общества, не становилась окончательно судоходной.
Двор - это небо, запертое крышами и земля, обреченная быть родной. Многие приходили сюда ненадолго, на время, числя двор проходным в биографии. Но он впитывал их, убаюкивал и вел от диплома до профкомовской пенсионной вазы. Это и не двор даже - целый город, обнесенный крепостью старых купеческих домовладений. Он проникает в поры домов сквозь прохладные норы черных ходов, сложенные арочным «замком», пропавшие и вновь распахнутые окна. Он стойко сопротивляется неумелой заботе своих создателей и гораздо глубже уходит во времена минувшие, чем его битые, ущербные лестницы, загороженные линялыми железными дверями, уводят в хмельные погреба настоящего.
Топлеными летними вечерами во дворе творятся чудеса. В оранжевых оконных бликах оживают коммуналки. Важно ходит полосатый кот. На дворовом столе, где только что шкворчала пепси-кола, небритые мужички в линялых майках забивают звонкого «козла». Снотворно читает диктор в радиотарелке, а неугомонная тетя Маша из пятой квартиры торопится, бежит за пивом в винный внизу. Вот в окнах напротив появилась контора - настоящая, московская, с помятым чайником, что прячут от пожарных, со стенгазетой в тесном коридоре и желтыми комодами-столами на пузатых ногах. Инвентарная жестянка на боку, в мякоть сукна зеленовато светит лампа на пластмассовой ноге. Гремучие счеты - в синих чертиках чернил, генеральная, надо сказать, вещь - отнимают свои полстола.
А стол-то - у окна, а за окном - двор. Осенью он покрывается леопардовой шкурой прелых листьев, зимой - студеной глазурной наледью, щедро прослоенной мазутно-песчаными коржами. Несчастным и заброшенным кажется старик. Но если рано, к примеру, в семь утра, нырнуть из теплого метро в коридор старинной улицы, укутанной незатоптанным снегом, то сквозь сумерки проявится начало. И фасад архивного института, сказочно увитый каменной листвой, не приниженный современными авто, вдруг вытянется к светлеющему небу, словно расправив крылья. А ушлые облезлые дворняги, исчезающие днем, с наивным деревенским лаем пронесутся по мостовой, взгорбленной замурованным на глубине булыжником, что помнит искры подков... Темный двор еще спит, только желтые бляхи оконного света кое-где падают под ноги ранним прохожим, выметенные прилежной рукой уборщицы. Но и в этот «адмиральский час», в прозрачном небытии от вчера до сегодня, в узком пространстве между медными катушками трансформатора и памятником медному бунту, есть некое загадочное поле, пересекая которое, чувствуешь странное натяжение воздуха. Прежде на этом месте стоял боярский терем, в котором родился Иван Болотников - практик крестьянской войны. Нет давно терема, с Никольской улицы и Куйбышевского имени богоявления маршала Блюхера переулка двор прочно заперт многоглазым бывшим домом терпимости с бывшим же когда-то на углу роскошным рестораном, а сейчас - тремя ступеньками отставного продмага. Кажется, что с такого, как над ним, балкончика, кованого чуда прошлого века, призывал громить буржуазных товарищей заезжий адвокат Ульянов. В застойные времена одно появление на балкончике обещало служащим местной конторы скорый вылет с работы - улица считалась режимной. Теперь оттуда постреливает глазок видеокамеры.
После революции тут было показательное общежитие, номера с венецианскими зеркалами, картины вместо обоев и старорежимная каморка швейцара. От парадного наверх вела мраморная, цвета слоновой кости, широченная лестница. С литыми из чугуна “солнцами” на перилах. Устланная тихими коврами, привычными и к лаковым штиблетам, и к валенкам сторожей. Но еду жильцам носили не по ней, нет. Обеды прямо на дом доставляли лифты от подвальной фабрики-кухни. Потом из подъемников соорудили шкафы... Еще в семидесятых дом был наполовину жилой. Конторщики помнят маленьких строгих бабулек, шаркавших по коридорам с ночными вазами в руках. Они так и умирали, тихо и незаметно, в своих несерьезных каморках, наотрез отказываясь съзжать в «белокаменное» Фигино-Дулево, где не влетает в окна малиновый перебор Спасской башни, где сам воздух не пахнет горьким, как шоколад, расплавленным асфальтом и бетонной городской пылью, где каждый себе хозяин и судья.
Нищие пролетарии, пропитавшись хмельным соком дореформенной Москвы, они вдруг сами стали призраком вымершей и выметенной, как сор, старой городской интеллигенции – «конешно, хорошо, што булошная под крышей». Под их домом - не считая винного завода - старый подземный город с катакомбами метро. Прислонишься к стене - и слушай, как вздыхают, тоскуя по земле и свету, бронзовые чудища станции «Площадь очередной революции» - со страшной суставчатой лампой-пауком, черной кляксой свисающей со сводов, и двумя слепыми факелами, вырывающими со стен, как заклинание: «Союз нерушимый республик свободных...»
Местный фольклор гласит, что однажды Сталину захотелось посмотреть изо всех, вновь открытых, именно эту станцию. Перед визитом гостя место изучала высокая комиссия. И похолодела от непоправимого – скульптуры все, как один, на коленях... Делать нечего, приехал Сам. Потопал мягкими сапожками по гулкому перрону, стареющей рукой погладил медную овчарку, подергал ствол матросского нагана...
- Ха-ра-шо, ка-ак в жизни! - бросил застывшей, словно медные истуканы, свите и умчался в Кунцево кушать супчик...
Дворовое хозяйство метро со временем превратилось в разновеликий лабиринт шатких и скользких воздушных лестниц, соединивших домики-скворечни скороспелой кладки. Так «дети подземелья» восполнили недостаток свежего воздуха. Когда же солнце сползает к закату и особенно мрачным и чужим кажется западный край двора, так и хочется смотреть только на восточную стену, которую в этот момент заливает чем-то мягким, розовым и теплым. За окнами в рыжих солнечных зайчиках - редакция журнала, прожившая вместе с двором много лет. Уютно от вечернего солнца в тихих комнатах с летучим ароматом кофе...
Что-то станет с двором? Одни говорят - перекроют стеклом, другие - и вовсе снесут. Вот разворошили часть дома, и за ним стал виден другой, не наш, двор. До слез жалко разбитой крыши с ребрами гнилых балок. Нерадостный вид... Как фантомная боль. Кто-то из соседей «сидит на чемоданах», другие уже съехали.
Погасло лето. Тихо растаяла осень. Выехала редакция, собирается военкомат. Сквозь окна бывших этажей скоро посмотрит небо. Ночью в безлюдном, унылом дворе станут хозяйничать крысы. А в разбитой кладке, среди кирпичной крошки и обрывков старых газет, все так же будет лежать коробка из-под конфет с двенадцатью золотыми червонцами. На чье-то счастье...
_________________ Чому найважче у світі – це переконати птаха, що він вільний?
|