17:41 01.05.2019
Вышел в свет НУФ-2018
Поздравляем писателей и читателей с этим событием!


17:31 29.04.2019
Вітаємо переможців 49-ого конкурсу!

1 Змей Горыныч1 al001 Капитаны бывшими не бывают
2 Соколенко al014 Ми – однієї крові!
3 ЧучундрУА al013 Сокира Душ


   
 
 
    запомнить
     
Регистрация Конкурс № 49 (весна 19) Первый тур

Рассказ не рассмотрен

Автор: Боевой Чебуратор Количество символов: 19863
08 Человек-08 Внеконкурсные работы
рассказ открыт для комментариев

Гарный хлопец Иванко и опыряки


    – Расскажи байку, деда, расскажи! – Внук вертелся на коленях, теребил косматую дедову бороду. – Страх они у тебя занятные!
    – То не байки, внуче, то – сущая правда.
    – С тобой приключилось? – В мальчишечьих глазах вскипал жадный интерес.
    – А и со мной, – щурился дед. Усмехался в усы, подбородок оглаживал.
    – Расскажи, – ныл внук.
    Старик усаживался поудобнее; начинал издалека, неторопливо:
    – Давно это было, дело-то. Ну, слухай…
    
    * * *
    
    – Вылазь, а? – с отчаянием в голосе уговаривал опыряку Иванко. – Ну чего тебе? Всё равно мертвый. Из самострела пальну – не почуешь даже. Новый самострел-то, страсть как опробовать хочется.
    – Не, – упирался покойник. – Не вылезу. День сейчас – днем не положено. Солнце, поди, в зените самом. Знаешь, как жжется? Не-ет, ты не знаешь.
    На заброшенном кладбище было тихо и вовсе не страшно. Птички чирикали, басовито гудели жирные зеленые мухи, шептала трава под ветром – не ветром даже, так, дуновением легким. Солнце в вышине огарком свечным плавилось, на камень-янтарь похожее в драгоценной оправе окоёма; облака – парафином стёкшим. За полдень далеко. Покосившиеся ветхие оградки напоминали о бренности да о муках адских или, наоборот – блаженством райским манили. Оплывающие холмики земли, напротив – пугали: а ну высунется из разверстой влажной земли когтистая лапа? Даром, что день. Кресты еще повыдерганные валялись – и друг на дружке, и порознь: ни одного стоячего.
    Иванко сидел рядом со свежим холмиком, ну, несвежим, может, однако видно: почва разворошенная, рыхлая. Знать, жилец есть. Жевал губами, обижался. Пальцы приклад оружия теребили-поглаживали. Курок взведен, тетива натянута, кол осиновый в ложбинке таится. За спиной котомка висела, два отделения в ней: в первом – колья острые, во втором – снедь немудреная. Хлеб, пара луковиц, шматок сала.
    Была на Иванко праздничная белая рубаха, искусно по вороту вышитая, картуз матерчатый с козырьком, шаровары кумачовые, в сапоги заправленные. Ладные сапоги, глянцевые, дегтем смазанные. В толстой подметке шляпки гвоздиков блестящих: искорками. Крепкая подметка, на века излажена. И сам Иванко крепкий. Гарный хлопец, дюжий. Широкоплечий. Кудряшки льняные на голове – вьются. Брови густые – колосками пшеничными, серьга в ухе медная. Глаза – сапфирами драгоценными. Синей неба ясного, луга василькового ярче. Сохнут по Иванко девки, ночи не спят, очи повыплакали совсем, на слезы горючие извели. А парню лишь одна среди них мила, ей и сердце отдано. Ради любимой здесь и кукует, с опыром ровно с человеком лясы точит.
    Кожа сапог приятно поскрипывала – справная обувка, на ярмарке в апреле-месяце купленная. Поскрипывала вокруг могилки оградка изношенная, и ворочался под землей в гробу, червями изъеденном, дохлый мертвяк.
    – Нет солнца, – врал Иванко. – Тучи. Небо хмарью затянуто.
    – А всё одинаково – день, – упорствовал опыряка. – Ультрафиолет, он и сквозь тучи…
    – Ультра… чего? – переспрашивал парень.
    – Чего-чего. Излучение такое, для нечисти смертельное.
    – А-а. Не вылезешь, значит?
    – Значит, не вылезу. Гормоны это в тебе играют, – объяснял покойник. – Весна потому что. Иди-ка лучше домой, Иванко. Бабу возьми какую покрасивше да печку с ней и завались. Понял?
    – Тьфу! – серчал хлопец. – Как раз из-за бабы и пришел.
    – Ну-ну, – насмешничал упырь. – Ужель наша девка тебе полюбилась?
    – Да не ваша! Окстись. Придумаешь тоже.
    – Домой, домой вертайся, Иванко, – повторял опыряка. – Спать хочу.
    – Смеяться будут, дома-то, – чуть не плакал парубок. – Брат, Михась, посмеется, сестрица Аленка. А особливо Оксана – невеста моя чернобровая. Скажут, что ж ты, Иванко? Днем – и опыра не споймал?
    – И не споймаешь, – сердился мертвец. – От дурная голова! Ночью приходи. – Голос дрожал ухмылкой – гнилозубой, червивой. – Мы тебя ждать станем.
    – Нельзя ночью, – страдальчески морщился хлопчик. – Ну никак нельзя!
    – Боишься? – довольно хрюкал упырь. Ворочался в домовине; проседал грунт на могильном холмике.
    – Боюсь, – не спорил Иванко. – Эвон вас тут сколько. Вмиг загрызете.
    – Загрызем, – соглашался опыр. – Махом.
    – А в другом дело-то, – радовался человек. – Не в боязни.
    – Ну? – любопытствовал живой труп. – В чем же?
    – Сватался я к Оксанке моей, прелестнице, – вздыхал парубок. – Одёжу самую лучшую справил – год копил, два! – и пошел. А отец ее, Лесько, колдун чертов (да каждый знает – колдун!), условие поставил. Не по душе я Леську, отвадить меня хочет – правдами и неправдами. Поэтому сказал, подлец клятый: заключим уговор. Выполнишь – твоя Ксанка, не сможешь – от ворот поворот, и вспоминать не смей, забудь. Опыряка ему понадобился, для опытов чаклунских. И чтоб непременно до захода солнца – был. Самострел вот дал. Колья. Заговору научил против отвода глаз, чтоб дорога с под ног не убегала, и сюда направил. Путь обсказал, приметы верные назвал. Обучил – что да как.
    – Эге, – хмыкали из могилы. – До захода, то есть. Хитрый ведьмак, ловко тебя обдурил. Не получится до захода: природа, брат, не позволяет.
    – А если… если я копать щас начну? – обмирая от ужаса, произносил Иванко. Жалобно так. Аж самому стыдно делалось.
    – Лопату захватил? – осведомлялись из-под земли.
    – Захватил…
    – Ну копай, – опыр гнусно хихикал.
    – А… чево? – недоумевал человек. – Почва мягкая.
    Упырь откровенно ржал. "Ой, мамочки, ой, не могу! Держите меня!"
    – Мягкая, – подтверждал. – Давай рой. Я в другую могилку переползу.
    – Наподобие червяка? – сникал Иванко.
    – Ага.
    Молчали. Лес вкруг погоста осуждающе взирал на неумеху-человека. Вековой лес, темный, дремучий. С преобладанием осин среди прочих деревьев. Осины качали длинными ветвями, словно подзывая к себе, манили. "Иди-ка, хлопец. Сюда иди, к нам. Ломай сучья, теши снаряды. В штабеля складывай. Приходи после – ночью, да оборону держи. Постреляем мертвяков-то".
    – А я… я знамение крестное сотворю, – догадывался парень. – И "Отче наш" прочту, – добавлял с угрозой, – не смотри, что комсомолец. Припечатаю тебя, пригвозжу к месту этому. Выкопаю затем, кол в грудину загоню и на Оксанке – женюсь.
    – Экий ты, брат, жестокий, – веселился опыр. – Крестное знамение днем силы надо мной не имеет. И я – не имею. Силы, – уточнял. – Днем. Уразумел?
    Промелькнуло время за разговорами – хорьком юрким, пронеслось-умчалось, вечер настал.
    Иванко чесал в затылке, плевался – не выходит опыряка, хоть тресни. Крыл того последними словами, по матушке. На солнышко поглядывал: клонилось оно к западу, ныряло в лес, как ловец жемчуга в море-окиян ныряет. Зеленели хвоей сосны, трепетали осины: кронами, дубы-великаны кряжистые – в три обхвата, а то и в четыре – стенами неприступными глыбились. Звенела в вечернем воздухе мошкара, покусывала. Полынью пахло, чабрецом. Цветы полевые вниз пригибались, смыкали венчики-веки – точь-в-точь дети сонные. Порскали в сумрачном небе стрижи, духота наваливалась: знать, к дождю. К ливню грозовому, майскому. Первому.
    – Опыр, а опыр, – хлопец снимал картуз, обмахивался: жарко, комаров заодно отгонял, – ты в дождь смирно лежишь али вылазишь?
    – Ежели надо – вылезу, – ответствовал мертвяк. – Приставучий ты, Иванко, – ужас. Домой иди, пора наша скоро наступит, тогда уж – не обессудь.
    – Нельзя домой, – кручинился парубок. – С пустыми руками-то. – Светлел вдруг лицом. – Опыр, а опыр, придумал я.
    – Чего? – мрачно откликался упырь.
    – Подожду чуток, скроется светило, полезешь ты наверх, а я – хлоп! – колышек тебе в сердце. И домой – с трофеем. Шибко припущу, не догоните. Леську навру: до захода убил. А на пути обратном – заплутал, вот и поздно.
    – Подлый ты человек, – шипел покойник, – ох, подлый. Ан возьму – и не вылезу.
    – Да куда денешься? – хорохорился парень. – Или другого кого подстрелю, мне без разницы.
    Солнце уж совершенно запропало, взблеснуло напоследок лучом остатним, прощальным, в пучину зеленую кануло. Пали на плечи сумерки, материей плотной, черной, разлились чернилами фиолетовыми. И звезд не видно – тучами набежавшими затянуло, и месяца – новолуние выпало. Темно, жутко. Страх по хребтине мурашками крадется, щекочет ледяным касанием.
    Тут ка-ак взвыло! как заскрипело! зашебуршало! – под боком, возле, поодаль. Везде. Всхлипнула земля, полезли из чрева ее, утробы могильной, опыряки. Ай! ой! много-то! Не десятки – сотня полная. Попятился Иванко, заорал благим матом да к опушке припустил. Лихо припустил, собственное дыхание обгоняя, едва оружье с котомкой не потерял. Залез на первое попавшееся дерево (его счастье – осина оказалась), пристроился на самой макушке, самострел вниз направил. Сидит – дрожит, темень – глаз выколи. Светятся во тьме точки багряные – углями из пожарища, к дереву направляются.
    Собралась толпа – пучится тестом дрожжевым. Когти скрежещут: бессильно, злобно; зубищи клацают – вонзиться бы им в горло беззащитное, испить кровушки. Бродят мертвяки, топочут, на осину не лезут: опасаются. Пахнет осина мерзко, жжется. Сучья корявые так и норовят в тело впиться. Амба тогда, конец верный, вторые похороны.
    – А слезай-ка, – предлагали опыряки Иванко. – Потолкуем накоротке.
    – Мне и здесь хорошо. – Волосы у парня дыбом вставали. Покрепче к дереву прижимался.
    – А упадешь, – не отставали упыри. – Заснешь – и свалишься.
    – Не дождетесь! – бледнел хлопец.
    – Ну-ну, – похохатывали мертвяки. – Посмотрим. Не твоя ль лопата? Не могилку ли себе копать думал? – глумились.
    – Лопату не трожь, – угрюмо бросал Иванко. – Васыля-хромого лопата. Он за нее прибьет.
    – Мы раньше прибьем, – успокаивали опыряки. – Слазь, что ли.
    – Не слезу. Шиш вам. С маком.
    – У-у, какой, – тянули покойники. – А днем-то храбрился, грозил. Кольями пужал, гонор тешил.
    – Может… замиримся? – с придыхание вопрошал Иванко. – Я вам ничего плохого…
    Тук, тук – колотилось сердечко. Шурх-шурх – ударяли по листьям дождевые капли: небо, беременное тучами, разродилось-таки непогодой. Вдалеке громыхало, и молнии змеились. Гроза шла стороной, зацепив погост краешком.
    – Не, – возражали упыри. – Мы тебя тово – задерем. В показательных, значит, целях. Чтоб неповадно.
    Бродили недалече. Караулили.
    Да грохнуло вдруг с левой стороны погоста – вспышка слепящая, трескучая. Завизжали опыряки поросями резаными, рожи свои от света закрыли. Объявился на поле ведьмак Лесько. Глянул на Иванко, ругнулся:
    – Экий хлопец догадливый, не помер еще. А ну, – приказал опырякам, – давайте кого для опытов. Не то сожгу к чертям собачьим.
    Взревели упыри, на чаклуна бросились, а тот словно в коконе пламенном – не достать. И трех мертвяков – спалил.
    Досадно Иванко сделалось, понял: на смерть лютую его послали. Нарочно. Такая обида разобрала – волком вой, направил на Леська самострел и пальнул. Не соображая. Лопнул кокон, угасло свечение, оскалились мертвяки: радостно. Долго хруст да чавканье в тишине слышались.
    Пришли потом к осине: гуртом. Извинялись. Дружиться предлагали. Сетовали: достал, мол, ведьмак-сволочина, печенку проел. Кажную неделю являлся, лисом в курятник. Кого возьмет, кого так убьет – ради куража. Спускайся, говорили, домой иди, не тронем.
    – Спасибо, конечно, – отнекивался парень. – Утра дождусь.
    Посветлу, едва рассвет горизонт малиновым окрасил, и пошел. И лопату, хотя страшился, прихватить не забыл. Васыля лопата, обозлится Васыль, по горбу накостыляет. Запросто.
    
    Пусть колдун гадкий, но отец, размышлял Иванко. Негоже человеку без родичей оставаться. Мамки нет у дивчины, и батьки не стало. Что скажу я Оксанке моей, ясоньке? Не оттолкнет ли, когда узнает?
    Дорога путалась под ногами, петляла, изворачивая стёжки навроде ополоумевшего зайца. Тропинкой притворялась, прогалиной меж стволов вековых. Таяло, блёкло за спиной стеклистое марево – кладбище упырячье.
    Марево-мара. Призрак. Сон, сгинувший с петушиным криком.
    Шептала трава-мурава, стелясь ковром бархатистым, сверкала бриллиантами росными. Утренними. Кувыркался в голубизне вешней под куполом небесным жаворонок, славил зарю-аврору трелью заливчатой. Шаркали по земле подошвы, колыхались на деревьях листочки, на елях да соснах – иголочки, шуршали кусты вдоль обочины. И шептала-шептала трава:
    – …Не тронем, Иванко, ни тебя, ни хуторских. Слово мое в том – тверже железа…
    
    * * *
    
    Под землей было тесно и уютно. Темно, сыро. Хорошо, в общем.
    – Деда, деда! – прыгал на коленях внучок. – Женился тот хлопец на Оксанке?
    – А то, – отвечал пожилой опыр. – Конечно. Знатную свадьбу сыграли. И я гулял – ночью, горилку пил – ведрами.
    Шаги. Сверху. Тяжелые, шаркающие. Кряхтение.
    Рыхлые комья земли. Сыпятся, падают на трухлявую домовину. Шуршат.
    – Иди к мамке, – отослал дед внучка. – Неча.
    Тот шустрым ужиком уполз в черную дыру тайного хода. Понятливый пацан растет, умненький.
    Снова шаги. Ш-шурх – стукает о гроб земляная крошка.
    – Здрав будь, опыр. – Голос. Сверху. Глуховатый, негромкий. Знакомый голос.
    – И тебе поздорову, Иванко. Давненько не заглядывал. Как жизнь-то?
    – Да плохо, опыр, плохо. Стар стал, ноги уж не держат. Руки трясутся. Память дырявая: делаю что – спустя пять минут забываю. В туалет по ночам сходить забываю, прямо в постель… Жить не хочется.
    – И мне – не хочется, – хмыкнул мертвяк. – Домовина сгнила вовсе, – пожаловался. Бросили нас, оставили. Раньше хоть подношения какие случались: задабривали люди-то. А нынче… эх.
    Посмеялись невесело.
    – Деньги вот областная администрация выделила, – поспешил выложить новость Иванко. – К празднику Победы. Триста рублёв. Открытка еще. Слова там вроде правильные, но тусклые, бездушные. На кампутере отпечатанные – машинке хитроумной, с кнопочками.
    – А мне – не выделили, – опечалился упырь. – Запамятовали, может?
    – Может, – вздохнул дед. – Помнишь, фрицев окаянных по лесам гоняли? Мы днем, вы – ночью.
    – Ну, – приободрился опыр. – Как есть помню. Знатно немцы драпали, скарб бросали награбленный, оружие, – хихикнул. – Очи, очи-то у них прям вылазили, когда расстреливали наших, а те вновь подымались.
    – Да, было дело, – подтвердил старик. – Партизанский отряд "Кровники". Имени Остапенко Игнатия, боевого командира Красной Армии.
    – Жидкая кровь у немцев-басурман, – продолжил мертвяк. – Холодная, рыбья. Невкусная. Одно слово – чужаки, пришлые. Веришь? – через силу пили, для пользы общественной.
    – Верю, опыр, верю. Ты извини, что тогда, по молодости, с лопатой да самострелом пришел. Тревожил.
    – И ты не серчай, что на осину загнали. Цельную ночь отсиживаться вынудили.
    – Всё чаклун-сквернавец, трясця его матери, – пробурчал Иванко. – Он сподобил.
    – Угу. Как мы его, а?
    – Да-а…
    Росшая на погосте сорная трава – до пояса – скрывала под собой очертания могильных ям. Проваливалась земля-то. Вглубь. Кресты и оградки деревянные давно трухой рассыпались. И не скажешь, что кладбище – поле будто. Окрест – чащоба лесная: по-прежнему.
    Тени прошлые, тени нынешние – смешались-спутались. Давно ль гарный хлопец ходил на опыряков охотиться?
    Солнце падает за горизонт: вечер. Небо пламенеет – закатное, багровое. И – не страшное. Просто красивое. Облачка курчавые пухом лебяжьим ложатся. Укутывают. За вершины сосен цепляются. Как в Новый Год бывало – нарядишь елочку, да вату на ветки бросишь: сугроб снежный. А на макушку – звездочку рубиновую, властью советской даденную…
    Тают на облаках отсветы розовые, солнечные. Сверкают на груди Иванко планки наградные, ордена и медали. Четыре года воевал Иванко, с фашистами бился. Берлин брал. А теперь – и не нужен никому. Выделили к празднику триста рублёв – гуляй, ветеран! Невзрачный он, Иванко, – маленький, согбенный. Добрый молодец, развалиной в старости обернувшийся. Волосы – мочалом бледным, трепаным, во рту – гнилые пеньки зубов. Глаза только синие, упрямые, но выцветшие: лет-то сколь прошло, лет, у любого – выцветут.
    Пиджак на Иванко древний, молью порченый, штаны никудышные, сапоги каши просят. Тяжело, видать, живется фронтовику бывшему. Забыло о них государство. Забило. Изыскало раз в год премию копеешную – гордится-чванится: а как же? заботимся!
    – Укуси меня, опыр, – просит дед. – Мочи нет. Устал. Костлявую ждать. Дня завтрашнего робеть. И Оксанку укуси. И Митрича, соседа мово, политрука нашего, отрядного.
    – Думаешь? – спрашивает упырь. Серьезно так спрашивает. Шутка ли? – из жизни в не-жизнь переметнуться. Добровольно…
    – Думаю, – старик отвечает. Серьезно так, сосредоточенно. Морщины по лицу бегут – сеточкой, в уголках глаз прячутся. Куда уж серьезней. – Три годика, опыр, думаю. Никак решиться не могу.
    – Я клятву давал.
    – А я ее обратно возьму.
    – Ладно, – соглашается мертвый товарищ-партизан. – Эх, – грустит, – хороший ты мужик, Иванко. Думаешь, лучше будет? Легче?! Свободней?!
    Дед не отвечает. Пальцы, узловатые, мозолистые, крестное знамение творят: лоб, живот, правое плечо, левое… Прав ли я, Боже? Не ошибаюсь ли, Всемогущий?
    В густой траве цвиркают кузнечики; прохладный воздух бодрит, придает ясность мыслям.
    Господь молчит. Знамений нет: ни молнии ветвистой, в землю ударившей, ни зарева, небо объявшего, ни иного-прочего.
    – Прости, прости слабость мою, – шепчут сухие губы. – Не могу более…
    Старик встает, бредет средь волнующейся травы, опираясь на палку.
    Каждый шаг вдвое тяжелее предыдущего. Тяжелее…
    – Жди, – летит вслед. – Придем ночью-то. Обещаю… брат.
    
    * * *
    
    Много лет с той поры минуло, и случилось – заметку в местной газетке опубликовали. Прозывалась газета "Сельская новь"; писали в ней шрифтом мелким, незаметным, в рубрике "Невероятно – но факт" следующее:
    Будто бы на заброшенном, вымершем в одночасье годков пять назад хуторе Малаховка поселился кто. Люди странные, таинственные. Днем не ходят никуда, прячутся. А за полночь – работают: огород там копают, коров пасут на выгонах, топорами стучат – ладят что-то. Да только домишки как стояли кривобокие, на ладан дышащие, так и стоят. Землица на участках взрытая, мягкая, а не растет ничего. Коровы опять же необычные: траву не едят, топчут лишь, и следы от копыт – неправильные.
    Находились очевидцы, страшное про буренок рассказывали: мол, коровы те сплошь клыкастые. Волков по лесу гоняют – дай Бог, и путниками запоздалыми не брезгуют. Еле ноги унесли, жаловались очевидцы. Пастух помог, спасибо ему. Ездит пастух на гнедом коне, тож, заметно, не простом. Буркалы у коня красные, фыркает он злобно, скалится, зубы – аж в три ряда. Не зубы – кинжалы. "Цыть! – прикрикивает на буренок пастух. – Машка! Зорька! Кому сказал?! Не трожь человечка!"
    Пиджачок на нем кургузый, заплатанный. На груди медальки побрякивают, сапоги дырявые напрочь, на голове же – картуз с козырьком изломанным. А лицо у мужичка морщинистое, доброе. Люлька во рту с черенком изогнутым. Пыхтит мужик трубочкой, курит, дым колечками пускает. Крепкий табак у пастуха, знатный – за версту в нос шибает. Затягивается пастух, тлеет в чубуке крошка табачная, вспыхивает, красит глаза алым цветом. Синие глаза, как обои в районном доме культуры.
    Много еще брехали очевидцы. Про кур зубастых, что филинов да лис подчистую изводят; про огни на погосте брошенном; про парады майские, когда будто бы мертвяки, с автоматами, в форме солдатской, по деревне маршируют, да песни поют военные…
    Свидетелям волю дай – такого наплетут. Потому брешки те, про парады особенно, совсем уж малым шрифтом в газете оттиснули. Кому надо – заметит, зарубку на носу сделает. Кому не надо – внимания не обратит.
    А с хутором тем – точно не чисто. Посылали комиссию – не вернулась комиссия. Посылали вторую, третью, четвертую – что в прорву. Оттого администрация здешняя на хутор ездить опасается. Зато к празднику каждому, даже самому махонькому, завалящему – исправно отгружают гостинцы разные. Доставляют их "Газель" или "Уазик"-буханка, непременно под вечер, в сумерки. Останавливаются близ околицы. Ждут. Выходит навстречу мужичок – вполне себе: пожилой, статный. Улыбается приветливо, но рта не открывает и руки за спиной прячет.
    – Привезли, значит, – шумно сглатывая, отчитывается шофер. Прыгает в машину, газует. Оседают на дороге клубы рыжей пыли.
    Смеется мужичок, за бока держится:
    – Заботится государство родное. При жизни заботилось – триста рублёв давало, а сейчас – того пуще.
    Да кричит потом:
    – Гей, хлопцы, айда гостинцы разбирать.
    И шуршит земля, скрипят крышки дубовые – спешат жители деревенские, торопятся. И возмущается уже кто-то:
    – Митрич, старый хрен, почто лишний батончик гематогена зажилил? Поровну надо…

  Время приёма: 16:24 08.07.2008