17:26 05.11.2017
ПОЗДРАВЛЯЕМ ПОБЕДИТЕЛЕЙ!

1 Юлес Скела ag006 Павутиння Аріадни
2 Радій Радутний ag004 Під греблею
3 Левченко Татьяна ag024 Невмирущий


17:18 22.10.2017
Начался первый тур 44-ого конкурса.
Судейские бюллетени нужно отправить до 29-ого октября 17.00.


   
 
 
    запомнить
     
Регистрация Конкурс №44 (осень 17) Фінал

Автор: Сергей Игнатьев Количество символов: 39848
20 Берегите природу 2011 Первый тур
рассказ открыт для комментариев

k005 Корни


    

    (Эра Садовода)
    
    1. Посев (Общество примечательных господ)
    

    
    Собирались каждый третий месяц, в пятницу, в библиотечном зале, в загородном особняке у Поэта. Трехэтажное строение затерялось за городской чертой, средь пригородных оврагов и выпасов, средь запущенного парка с увитыми плющом мраморными наядами. Принадлежало оно баронессе Ф., почтенной вдове, ныне доживавшей свой век в Ницце.
    На этот раз собрались облегченным составом. Вихри перемен, разбуженные эхом выстрелов в Сараево, а последовавшей взаимной канонадой Больших Игроков доведенные до совершенного исступления, привольно разгуливали по Европе. Выбраться на традиционный съезд удалось немногим.
    Но если бы и оказался умозрительный свидетель, заглянувший в высокое окно, в просвете бархатных портьер увидевший собравшихся… Одного вида даже этих немногих, здесь и сейчас, в окружении книжных стеллажей, вокруг широкого стола, хватило бы этому свидетелю, чтобы усомниться в своем здравом рассудке. А после бежать прочь через запущенный парк, на ходу истово крестясь, дурацки подхихикивая и плюя через левое плечо.
    Тот, кто звался Поэтом, был одет нарочито казуально. Расшитый тиграми халат, на кудрях сеточка, открывающая аккуратные баки. В одной руке держал бокал коньяку, в другой – резной мундштук кальяна. Лицо Поэта являло тип той пластичности, что позволяет органично вписаться и в увенчанную цилиндрами публику близ Вестминстера и в круг заросших бродяг Южной Дакоты (а если солнечные лучи придадут коже кофейного тона – то и среди африканского вельда, и в сутолоку тайских притонов, и под сумрачные покровы амазонской сельвы).
    - Господа, - Поэт выпустил из полных губ струйку дыма. – Будучи принимающей стороной, возьму на себя смелость начать.
    - Извольте, месье Памятник,- ернически ответствовали от горящего камина.
    Там стоял, задрапировавшись в темный плащ, красивый и нездорово бледный молодой человек. В расширенных зрачках его отражались отблески каминного пламени.
    - У вас есть возражения, господин Драже?
    Драже поднял узкую ладонь и сделал такой жест, будто закрывает тонкие губы на невидимый ключ, а затем выбрасывает его за плечо.
    Поиграв густой бровью, Поэт продолжил:
    - Сказать по чести, меня всегда забавляет этот момент, с множественностью псевдонимов. Вся эта чехарада с воплощениями! В этом есть нечто том-сойеровское, извините за привычные литературные параллели. Что, вы не читали? Очень зря, господин Снегирь, рекомендую… У каждого из нас имен наберется поболее сотни. Для ясности будемте использовать те, что постановили на прошлом совещании. Возражений нет?
    Присутствующие ответили сдержанными кивками.
    - Итак, господа, к делу. Всем уже окончательно ясно, что страна по кратчайшему пути движется к бездне. Надеюсь, с этим утверждением никто не берется спорить?
    - Ха! Бывалочи и похуже видали!
    Реплику подал русоволосый парень, в лазоревой рубашке с вышивкой, в лаковых сапогах гармошкой. Он стоял возле книжного стеллажа, рассеяно пролистывая иллюстрированный «Simplicius Simplicissimus»:
    - Мне-то приходилось видеть…
    - Господин Обоз, я вовсе не ставлю под сомнение ваш опыт. И кстати, прошу извинить за нескромный вопрос – отчего такой эпатирующий наряд?
    - Новый образ, - скупо пояснил Обоз, отставляя книгу на полку. – Впрочем, дабы не вступать в традиционные прения, я с вами склонен согласиться. Дела наши и впрямь амба!
    - Новый образ, - ухмыльнулся Драже, ворочая кочергой в камине. – Все новое для него это порядком забытое старое.
    - Будет революция, – весело бросили из поскрипывающего кресла-качалки.
    В голосе этом смешался барабанный треск и прерывистые трели маршевой флейты.
    - Господин Снегирь?
    Жилистый г-н Снегирь, с хищно очерченным сухим лицом, забавлялся с креслом, с силой раскачиваясь, задирая колени, рассыпая искры с тлеющей сигары:
    - Согласны со мной, госпожа Матушка?
    На него насмешливо поглядела привлекательная русоволосая дама с высокой прической, в модном парижском платье, открывавшем плечи в россыпях веснушек. Она томно улыбнулась, звякнув серьгами, поворотилась к сидящему рядом господину:
    - Это вам надо господина Калугу спросить. От него ничто не скроется. Верно, душа моя?
    Все посмотрели на ее соседа. Г-н Калуга, растрепанный, в круглых очках-велосипеде, задумчиво бросал между коленей некий округлый предмет, всякий раз с жужжанием возвращавшийся в его пальцы по тоненькой леске. Он будто и не слушал товарищей.
    На миг прекратив свое занятие, обвел присутствующих скучающим взглядом:
    - Что-с? Я, знаете ли, неважно слышу.
    Тут все, включая самого Калугу, даже вампирически-бледный Драже, даже хмурый Обоз, рассмеялись. Очевидно, это была одна из старинных шуток, имеющих хождение только в очень узком кругу.
    - А что, господа, говорит на сей счет Зеркало? – посерьезнев, спросил Калуга. -  Кстати, где он сам?
    - Отбыл в войска, стариной тряхнуть решил, - криво ухмыльнулся Снегирь. – В кой-век опередил меня…
    - Не перестаю удивляться, - вздохнула Матушка. – Нашли из чего соревнование устроить. Вы, господа, порой вы ведете себя, как мальчишки!
    - Итак, революция неизбежна, - продолжал Поэт. – Ситуация как никогда требует нашего вмешательства.
    - Что вы собираетесь делать? – Снегирь затянулся сигарой. – И что решили с тем пройдохой, как его бишь, такой, с лысиной? Уланов?
    - Ульянов, - прошипел Драже. – Вопрос решается.
    Из глубин особняка послышались звон колокольчика, лязг засова, скрип паркета и негромкие голоса. Затем в высокие двери трижды постучали.
    - Да-да! – громко провозгласил Поэт. – Входите, господа, ждем вас!
    В библиотеку вошли трое.
    Первый был в длинном пальто и котелке, светло-серых, цвета золы в русской печке. Бряцая шпорами, шелестя полами, он вышел вперед, прищурил холодные голубые глаза. Приложив к губам серебристую гармошку, извлек из нее короткие такты (вой ветра, гудок паровоза в калифорнийской прерии, перестук бизоньих копыт).
    Второй тоже побрякивал шпорами. Как и у первого, у него были аккуратные усы и острая бородка. Шляпа и пальто – черней печной сажи, а глаза скрывали темные стекла очков. Он поставил на паркет грузно хрустнувший, звякнувший докторский саквояж.
    - Господин Рыбак! – прищурился Поэт. - Господин Шутник!
    - Люблю этих парней, - промурлыкал Драже. – В них есть стиль.
    Рыбак (зола) и Шутник (сажа) в знак приветствия приложили затянутые перчаточной (серой и черной соответственно) кожей пальцы к полю шляп.
    Третий из вошедших еще не имел чести быть представленным Собранию. Это был очень загорелый человек средних лет, в темном костюме и узком галстуке. В петлицу пиджака у него была вставлена пурпурного оттенка лилия.  Незнакомец с достоинством наклонил голову, обозначая поклон.
    - Господа, - Рыбак повернулся к незнакомцу. – Перед вами тот, кого мы так долго искали.
    - Тот, господа, - добавил Шутник. - У кого есть Решение. Прошу любить и жаловать…
    Незнакомец вежливо улыбнулся. Некоторые из присутствующих с удивлением заметили, что лилия в его петлице в этот момент окрасилась из пурпура в ультрамарин. Он выступил вперед.
    - Рад знакомству, господа, - сказал он твердым, с хрипотцой голосом. – Мое имя Иван Мичурин.
    Лилия в его петлице вдруг смущенно сжалась в бутон. А вновь раскрыв лепестки, из ультрамариновой превратилась в яично-желтую, солнечную.
    
    2. Прививка сеянца («Дриады» прорывают фронт)
    
    Едва в щелях настила забрезжил рассвет, поручик Ромашов поднялся с неудобного ложа (шинель, расстеленная поверх пустых снарядных ящиков). Стал, ежась от утренней прохладцы, натягивать сапоги. Всю ночь накануне он не смыкал глаз - по крыше блиндажа барабанил проливной, тропически сильный дождь с градом, перекрывавший даже пулеметную дробь и артиллерийскую канонаду. Дождевые тучи до рассвета гнали от самой Вислы эскадрой «скатов», на случай, если германцы попытаются затемно прорвать линию отчаянным рывком, применив фосген. 
    Ромашов взял со стола портупею, скользнул взглядом по припорошенной осыпавшейся с потолка землей обложке «Нивы» (двухнедельной давности, все недосуг было раскрыть):
    ...первая вступительная речь Мич…
    …указом назначенный на пост премьер…
    …начал со слов: У меня есть мечта…
    
Пристегнув шашку и кобуру, Ромашов поправил зацепившийся за портупейные ремни шнурок с сигнальным свистком, надел фуражку. Придерживая ножны, выбрался по скользким ступеням наружу.
    По стенке траншеи выстраивалась, торопливо вполголоса зачитывая молитву, охая и кряхтя спросонья, простужено шмыгая и смачно харкая, хрипло ругаясь, кляня погоду, злой век и немца, длинная шеренга людей. Порыкивали, прохаживаясь вдоль строя, унтера. Скрипели свинчиваемые с фляжек крышки, бряцала натягиваемая через голову сбруя амуниции. Неверный алый свет восхода окрасил алым стальные шлемы и нацелившийся в небо кривой частокол штыков.
    Поручик пошел мимо роты, рывком прикладывая руку к козырьку в ответ на приветствия, щурясь на пунцовое зарево рассвета. Под ногами чавкала и хлюпала густо-охристая грязь, облепляла голенища, утяжеляя шаг. Ветер холодил щеки, забирался под башлык и мурашками разбегался по спине. Гнал клочья туч обратно к Висле, хлопал выцветшим триколором над бруствером. Высоко в небе, расправив паруса крыльев, чертя по воздуху завитком тонкого хвоста, пуская с рогов короткие электрические разряды, за линию фронта возвращался одинокий «скат».
    Рассвет не успел толком забрезжить, а горизонт укутался, как плащом от утреннего озноба, мутным туманом, надежно скрыв алую теплынь. Фронт погрузился в сумерки.
    На пересечении земляных ходов стояла группа офицеров с раскрытыми планшетами. Среди серых пехотных шинелей выделялся белым шарфом и комбинезоном из потертой рыжей кожи прапорщик Фомич из приданного батальону разведывательного инс-сквадрона. Он был без шлема, темные волосы взъерошены, говорил торопливо, тыкал пальцем в карту, отмечая огневые точки.  Едва капитан закончил краткий брифинг (предстоящее дело в подробностях успели обсудить накануне), Фомич протиснулся к Ромашову, сияя по-штатски беззаботной румяностью и озорно блестя левым глазом (правый скрывала пиратская повязка из черного шелка).
    - Сашка, чегт! – сильно грассируя, воскликнул он. – Полжизни за папигосу!
    - Никак, Олег, свои лафермовские потерял? - Ромашов извлек из кармана шинели серебряный портсигар.
    Со вкусом задымили. Фомич стал азартно пересказывать ход проведенной затемно рекогносцировки (у него выходило «геконносцивовка»). Под прикрытием ливня, подгоняемого благословенными «скатами», дошли до самых проволочных заграждений, но немец ответил кучным пулеметным огнем, пришлось повернуть. Потерь, слава Богу, никаких. Вот только шлем потерял, седельную сумку осколками покрошило, а с ней фляжку шнапса (чегт с ней! Еще натгофейничаем!), и последнюю пару пачек лафермовского «Медка» (попгобуй тепегь достать!).
    - А Зойка моя! – пыхтя папиросой, Фомич махнул за бруствер, в сторону обугленных руин, где размещались батарея, временный лазарет и полевая кухня. – Дуга пгокгятая!  Как фгиц жахнул – сгазу упеглась всеми шестью и ни в какую впегед, можешь себе пгедставить?! Не была б такая тгусливая твагь – давно бы до самого Бисмагка добгался!
    Ромашов усмехнулся, вглядываясь в почерневшие развалины. Привязанная к покосившемуся телеграфному столбу «Зойка» Фомича, паслась, привычно мимикрируя под окружающий ландшафт, порой демаскируясь радужным разводом перепончатого крыла.
    - Всякий раз поражаюсь, как находить ее умудряешься! До чего неприметная креатура!
    - Дело пгивычки.
    Фомич равнодушно махнул рукой, не желая даже смотреть в сторону трусливой креатуры, своим паникерством помешавшей ему пробиться с его инс-сквадроном сквозь линию фронта и далее – до Берлина – чтобы лично взять в плен Бисмарка. Легендарного Стального Старца, Безумного Стратега, чье износившееся столетнее тело, если верить «Ниве», было слито с дизельмехом на одной из циклопических «фабрик смерти» Байериш Моторен Верке.
    - Ну, пора, - жадно затянувшись напоследок, Ромашов похлопал товарища по плечу.
    - С Богом, Саша!
    Втоптали папиросы в хлюпающую желтую грязь. Обнявшись, разошлись – Ромашов к своей роте, Фомич – в расположение разведчиков за вторым эшелоном.
    
    ***
    
    Ромашов ловит взгляды солдат – усталые бывалых фронтовиков и унтеров, тревожные молодого пополнения. Нет в этих лицах казенного патриотизма плакатов, где герой Козьма Крючков шашкой побивает германскую «поркупину», из люков которой тараканами расползаются злобные усатые человечки (в самом жирном и самом усатом легко узнать кайзера Вильгельма). Нет в этих лицах жертвенной отрешенности иконных ликов. Есть только бесконечная усталость, тревога за будущую атаку… Да еще (и такие взгляды Ромашову ближе всего, таков и его взгляд) лихорадочный блеск подступающего азарта схватки.
    А горизонт с тылов затянут густой мглой. Зеленоватой, мутной, полной низкого комариного жужжания, треска и тошнотворного причавкивания, причмокивания.
    Наступают «Дриады». Вот уже можно различить головной дендроход – тяжело, с хрупающим треском, переваливает по бревенчатым настилам через траншеи. Прет вперед, в облаках зеленых испарений. Ходовая часть плющит землю громадным лоснящимся слизнем. На ней сидит, цепляясь за проволочные ванты, расхристанный дендротех, «садовод», в пропитанном зеленым соком комбинезоне, в мятом кепи набекрень. Он весел и пьян тем духом, что испускает его питомец, машет грязной рукавицей примолкшей в траншеях пехоте. Орет, перекрывая хлюпанье, треск и комариный зуд:
    - Чего пригорюнилась, царица полей?! Следовай за мной кайзера жарить, ети душу мать через перее…
    Окончание фразы уплывает в зеленом тумане, заглушается треском и хлюпаньем.
    - Га-а-а! – разносится по траншее.
    Ромашов и сам невольно улыбается. Тотчас хмурится, продолжает нервно теребить свисток на шнурке.
    «Дриады» идут одна за другой, распространяя окрест испарения, сладкий запах древесного сока. Покачивают резными листьями венчающие их плюмажи, боевые кроны. С прищелкиванием, с посвистом вьют кольца хватательные щупы, скрипя покачиваются толстые стебли, беззвучно распахивают пасти ловушки-«мухоловки», обрамленные мириадами шипов, отороченные пестрыми усиками.
    Подступают в сумраке к проволочным заграждениям, со скрежетом, лязгом рвут их, цепляют щупами, и тянут, жгут вязкой шипящей кислотой…
    Немцы из своих траншей отвечают им – частым треском маузерок, раскатистым тарахтением максимов, визгом гатлинговских многостволок. Ухают на той стороне тяжелые орудия. Распускаются черно-алые цветы взрывов, свистят осколки, секут «ничейную землю», изрытую воронками, усеянную сгнившими телами, оплетенную рядами колючей проволоки – бесконечное, от горизонта до горизонта - болото липкой бурой грязи, прорезанное линиями траншей.
    Оскальзываясь, капитан первым вылезает на бруствер, с хищным лязгом выводит из ножен шашку.
    Ромашов, краем глаза видя, как крестится, сжимая в левой трехлинейку, бородатый унтер с озверелым испитым лицом, закладывает сигнальный свисток в рот, поудобнее перехватывает рукоять нагана.
    Капитан, целя острием клинка на грохочущий разрывами ад впереди (сквозь какофонию звуков привычное ухо выделяет характерное жужжание и рокот выступающих к контратаке немецких дизельмехов):
    - За-а-а веру! За ца-а-аря! За отечество!
    Жадным-жадным, долгим-долгим вдохом набрав в легкие воздуха…
    - Ура-а-а!
    …Ромашов всем дыханием, от грудины, дует в свисток. Пронзительная трель забивает уши, он карабкается по брустверу, оскальзываясь сапогами, продолжает свистеть, бежит навстречу разрывам с наганом наперевес, и свистит, но свист перекрывает громовое, как неудержимый штормовой шквал:
    - РААААААА!!!
    Его обгоняют серые шинели, штыками вперед, скользя и спотыкаясь в буром месиве, утопая по голенища, вперед! Через выбоины и воронки, заполненные водой, через истлевшие тела своих и немцев, месяцами лежавшие на «ничейной земле», вперед! Сквозь клочья колючей проволоки, в дрожащем свете взрывов и сигнальных ракет, вперед!
    «Дриаду» впереди разносит в клочья прямым попаданием, во все стороны летят брызги ядовитой кислоты, опаляют атакующую пехоту, жгут шинельное сукно, жгут сталь «адрианок». Кто-то протяжно визжит, свистят осколки, ухает разрыв за спиной, барабанят по лопаткам комья земли, но все перекрывает шквальное «ура-а-а-а!!»
    Дизельмех выныривает из клубов дыма. Покрытый сетями царапин и густой копотью, усеянный заклепками, неповоротливый и величавый. Из высоких труб валит пар, визжат и скрипят сочленения несущих опор. На поцарапанной лобовой броне чернеют кресты и готической клинописью выбито: gott mit uns. По бокам его пехотинцы прикрытия в касках с шишаками и газовых масках. На смотровых линзах пляшут блики пламени. Ревут «гатлинги», щедро сея свинцом, срезая передовую линию атакующих.
    Ромашов выплевывает свисток, бьет из нагана в упор, пока за треском выстрелов не следует серия холостых щелчков. Выхватывает шашку - германец подступается, делает неловкий выпад широким штыковым лезвием - Ромашов рубит наотмашь по тупоносой личине газмаски, похожей на свиную морду, по линзам, в которых пляшет огонь… По всей передовой кипит рукопашная, в ход идут уже не винтовки с револьверами, а страшное оружие траншейной войны – заточенные саперные лопатки, топоры и охотничьи ножи, самодельные палицы, дубинки с гвоздями, разбойничьи кистени…
    А высоко-высоко, выше свинцовых туч, грядет небесная схватка. С запада на восток плывут в потоках ветра китовые туши цеппелинов, вокруг них мелкой рыбешкой снуют, стрекочут аэропланы-этажерки с черными крестами. Им навстречу, с востока, маша широкими крылами, перекатывая бугры мышц под натянутой кожей фюзеляжей, ловя ветер перепончатыми гребнями хвостового оперения, идут клинья «аспидов» и «триглавов». В кабине головного, кроваво-красного «триглава», вцепившись в штурвал жилистыми руками, глядя сквозь прозрачную мембрану обтекателя горящими глазами, сидит тот, кто в другом месте и в другой жизни носил прозвище Снегирь – воплощенные ярость и возмездие, призрак, карающая длань. Вернулся в родную стихию, счастлив, улыбается.
    
    3.  Копулировка в расщеп  (Город-сад)
    
    
    В те дни в кинотеатрах перед началом фильма крутили новостную хронику.
    Смотрели на Мичурина, выступающего с балкона парламента, его знаменитый жест – выставленный вверх большой палец: «Мы растем!» - всякий раз темный кинозал, утопающий в клубах табачного дыма, откликался шумом. Отпускные военные и их подруги выставляли пальцы, откликаясь на призыв экранного премьера, кричали, по проходу катились рассыпанные из кулька светящиеся горошины плямгама.
    На экране инс-сквадроны Имперского Роя сменялись «тритонами» и «октопусами» Океанской Армады. По брусчатке чужих площадей, по оплетенным алыми плетями Х-плюща и залитыми термопеной «фабрикам смерти» ползли массивные «дриады» и «сатиры». Дымили, конвульсивно дергая опорами, заваленные набок дизельмехи. Энвер-Паша подписывал капитуляцию, горные егеря цепляли триколор к минарету Святой Софии. Небритые и исхудавшие солдаты Deutsches Heer и kaiserliche und königliche Armee пылили по дорогам Европы, конвоируемые верховыми казаками. Офицеры-разведчики демонстрировали «Аларих», недостроенный сухопутный дредноут, захваченный в одном из мюнхенских заводских цехов. Улыбался с экрана георгиевский кавалер, чернокожий авиатор Марсель Пля, участвовавший в атаке на германскую воздушную крепость – цеппелин «Барбаросса». Из кабины своего «триглава» махал рукой ас Нестеров, в небе над Берлином доведший личный боевой счет до двух сотен.
    Петр Ромашов, глядя на эти кадры, мрачнел, думал про себя: не успел…
    Он гордился, не мог не гордиться, новеньким зеленым мундиром, двумя серебристыми звездочками на погонах, изумрудным ромбом выпускника Лесного Училища. Но во внутреннем кармане лежало предписание, жгло огнем, а увольнительной оставались только сутки.
    Думал: не успел к драке, не успел к войне, на которой должен был быть вместе с героями, что улыбались с экрана. Где-то там - отец, комендант городка Зальцбург, родины Моцарта, думая о котором всякий раз представляешь почему-то шоколадных зайцев. Где-то там солдаты империи пытаются совладать с последними очагами сопротивления.
    А его направляют в глубокий тыл, в самое сердце страны, в один из бесчисленных лесохозов. Взращивать вдали от грохота передовой, в тенистой тишине Леса, оружие победы.
    Они вышли из кинотеатра. Прогуливаясь, пошли вниз к Москве-реке, под часто переплетенными ветвями, пропускающими косые желтые лучи. Мимо зеркальных кубов теплиц и обросших моноформой старых зданий. Навстречу ползли дендробусы, жужжали пчелы, пахло пыльцой и древесным соком.
    У лоточника в белом переднике Ромашов взял две хони-мелони. Невесомые нитяные шары ядовито-оранжевого цвета, с освежающим дынным вкусом и тягучей медовой сладостью тающие на языке. Они очень нравились Вике, Ромашову казались приторными.
    Надо, наконец, сказать, подумал он. Набраться храбрости и сказать. Но, черт побери, как? Я не очень-то хорош по этой части. Совсем нехорош. Это тебе не практика на дендроферме, месяц по колено в гумусе, не снимая респиратора. Это не качаться на головокружительной высоте, таща за трос товарища, в полном ядовитыми испарениями стволе фид-экстрактора. Это не взбесившего гидралиска усмирять. Это любовь. А в кармане – предписание.
    - Определились с назначением, – сказал он.
    Вика ухватила губами кусочек ярко-оранжевого шара, поверх него поглядела на Ромашова:
    - И?
    - Енисейский Эл-массив.
    Сейчас она мысленно представит карту, а потом скажет «это далеко». А я спрошу «ты будешь мне писать?», а она скажет что-то вроде «Знаешь, Петя…»
    Вика ничего не сказала. Щипая хони-мелони, шла рядом, аккуратно переступая каблучками по губчатому биопастовому спуску.
    - Знаешь, там… - начал было Ромашов.
    Что собственно там, подумал он. Там расстояния измеряются днями пути на скорпдроне, там от края до края раскинулось зеленое море Леса. Дальние кордоны, каждый день одни и те же лица, график подкормки, замеры годовых колец. Все заняты Большим важным делом, но - рутина, страшная скука, гарнизонное уныние…  
    - Интересно, там хорошая библиотека? – спросила она.
    Ромашов посмотрел на нее, попытался прочитать смысл сказанного по ясным голубым глазам.
    - Если нет, - продолжала Вика. – С моими запросами ты, Ромашов, знаком. Если там плохая библиотека, то придется нам тащить за собой целый дри-караван с книжками.
     - Ты хочешь сказать…?
    Она улыбнулась:
    - Хочу сказать, я давно жду, когда скажешь ты!
    - Но я не знал, как… В смысле, Вика…
    Ну что за дурак, подумал он.
    - Лейтенант Ромашов… вы Лесничий или нет?! – она остановилась, строго нахмурилась. – Что за мямля? Наберитесь, наконец, храбрости!
    - Вика… Ты за меня выйдешь?
    Она просто кивнула.
    Ромашов некоторое время смотрел на нее. Притянул к себе, крепко обнял, зарываясь носом в душистые волосы цвета льна.
    Сцепившись пальцами, они пошли дальше по набережной. Птицы в высоких кронах пели очень громко, заливались на разные голоса, будто хотели перекричать друг друга.
    
    4. Срастание привоя  (Письмо оксфордскому профессору)
     
    Начало тридцатых, Северный Оксфорд, патриархальная обитель университетской профессуры. Островок тишины посреди сотрясаемой прикладным дарвинизмом Империи. Длинный серый дом с маленькими окошками, под высокой шиферной крышей - Нортмур-Роуд, 20.
    В семь утра профессора ксеноботаники Джона будит дребезжащая трель будильника. Решив, что побреется после мессы, он надевает халат и идет будить мальчиков. Спотыкается об игрушечный стимход. Джон не любит стимходов – шумны, грязны, а длинные ленты рельс, избороздившие Британию, так уродуют с детства любимые им провинциальные пейзажи. Разбудив мальчиков, он облачается во фланелевые брюки и твидовый пиджак, выкатывает из гаража велосипед и вместе с ребятами едет в город, по тихим пустым улочкам, под сенью развесистых вишен, до церкви Св. Алоизия. По возвращении домой - завтрак. Горничная в наколке подает яичницу и сосиски, профессор листает газету. Ворчит себе под нос: «снова эти русские».
    Затем идет в кабинет, растапливает печку. Забросив побольше угля (новомодных мукостермов, работающих на опилках, он не признает) идет бриться. Внизу звонят в дверь, открывает супруга, зовет его. Джон сбегает вниз с намыленной щекой. Пришел почтальон.
    Взяв письма, начинает разбирать их за столом в кабинете, но вспоминает, что забыл побриться. Покончив с бритьем, сунув в портфель магистерскую мантию и конспекты, выкатывает велосипед и едет на лекции. Джон никогда не опаздывает. Лекцию начинает точно в тот момент, когда на колокольне Мертон-Колледжа гулким басом бьет одиннадцать.
    После лекций он возвращается домой, едва садится за машинку «хаммонд» - супруга звонит в колокольчик, созывая домочадцев к ланчу. После ланча профессор спускается в сад, посмотреть на бобы. Покусывая трубку, размышляет, не пустить ли остатки теннисной площадки под огород, смотрит, как жена кормит волнистых попугайчиков и канареек в вольере у дома.
    Профессор вновь в седле велосипеда, едет в город, на собрание факультета. Обсуждается рутина: даты экзаменов, детали учебного курса, вопросы финансирования. Возвращается домой, чтобы поспеть к вечернему чаю. После чая едет на другой конец города, в Бейлиол-Колледж, где проходят заседания клуба Inklings. Университетские преподаватели собираются вечерами, чтобы читать исландские саги. Спустя час они решают, что можно остановиться, откупоривают бутылку виски и принимаются за обсуждение. Потом Джон читает стихотворный экспромт про одного из членов факультета ксеноботаники.
    К тому времени, как Джон возвращается домой, все домочадцы, жена, дочка и мальчики, и горничная, и даже попугайчики в саду - спят. Осторожно ступая в темноте, Джон наощупь добирается до кабинета. Досадливо кривится, когда под каблуком трещит стимход. Он растапливает печку, и берется, наконец, за отложенную корреспонденцию.
    Один из конвертов озадачивает его обратным адресом.
    На нем значится: «Москва, Кремль». С подстегиваемой любопытством торопливостью Джон вскрывает его ножом для бумаг, выполненным в форме рыцарского меча.
    - Хм-м-м! – говорит профессор, скользя взглядом по первым строчкам:
    «Дорогой друг!
    Не сочтите за фамильярность, но позвольте обращаться к вам именно так. Это письмо я адресую вам как частное лицо, не обремененное грузом титулов и званий. Но как коллега – коллеге, как пожилой уже человек, счастливец, всю жизнь посвятивший любимому делу – выращиванию растений, я пишу человеку, делом своей жизни избравшему изучение растений.
    Дорогой Друг! С вашей статьей я познакомился благодаря своему секретарю. Эта самоотверженная женщина ежедневно просматривает множество свежих публикаций в мировой прессе, касающихся того важного (убежден, что вы разделяете это мнение) дела, которым мы заняты.
    Так мне выпало удовольствие прочитать вашу критическую статью, озаглавленную «Багровое око». Признаюсь, меня немного озадачило ее название, которое, я уверен, является плодом воображения газетчиков, коих целью (этот сорт людей везде одинаков, поверьте) является жажда сенсаций и шумихи, а инструментом – громкость слов при всяком отсутствии чувства меры. Уже зная и успев полюбить по предыдущим публикациям присущие вам стиль и остроумие, я уверен, что исходное (ваше!) название куда точнее передавало суть статьи.
    Вы с прискорбием отмечаете, что Россия, некогда оплот самодержавия, страна глубоких культурных традиций, свернула на «левый путь» и погрязает «в анархии и геноложестве».
    Позвольте не согласиться с вами! Я, будучи как многие в нашей профессии (надеюсь, вас не обижает такое обобщение прикладной селекции и теоретической ксеноботаники, позвольте старику потешить самолюбие) интуитивным консерватором, человеком старой формации, в значительной степени разделяю ваши взгляды на ход исторического процесса.
    Но дорогой друг! Столь живописно и мастерски нарисованные вами «полчища креатур-орков, торжество пробудившихся ото сна пещерных троллей, сонмы паучьих тварей»?
    «Негласный ежечасный надзор государства за своим народом, надзор всех и каждого – друг за другом, прогрессирующая паранойя развращенной восточной деспотии»?!
    Я простой читатель, мне не следует советовать творцу, как писать, тем более, я уверен, будучи интеллигентным человеком, вы не претендуете на звание эдакого оракула истины. Все же ваш очерк оставил по себе гнетущее впечатление. И прежде всего потому, что речь в нем идет о дорогой моему сердцу стране. О месте, которое я называю домом, о моей родине.
    Я не хотел бы вступать с вами в спор. Как вы знаете, я пожилой человек, и моя супруга, и подговариваемая ей секретарша постоянно запрещают мне излишние волнения, отговаривают от встреч с молодежью и диспутов, тщательно отбирают корреспонденцию. О, эти женщины… (вот где она, дорогой мой профессор – истинная деспотия! Вот где истинное Багровое око! Шучу, конечно же)
    Я хочу предложить вам не диспут, нет. Но, от всего сердца, как коллега коллеге, дружески: Приезжайте к нам, в Россию! Вы сами сможете убедиться, насколько далека теперешняя жизнь в стране от того фантастического (впрочем, весьма мастерски воплощенного) художественного образа, который вы представили на суд британских читателей посредством «Таймс». Приезжайте к нам, Джон!
    Мы хотим воплотить в жизнь нашу мечту. Мы возделываем наш сад. Что из этого получается уже сейчас - вы можете увидеть своими глазами.
    С глубоким уважением и дружеским расположением, Иван Мичурин»
    
«Эти русские!» бормочет Джон.
    Более всего в письме его поражает, что написано оно на грамматически и лексически выверенном среднеанглийском. Не считая общества Inklings, мало кто знает, что к сфере интересов профессора ксеноботаники относятся лингвистика и изящная словесность, в «Таймс» он пишет под псевдонимом T. Bombadil.
    Джон тянет из стопки на краю стола одну из старых экзаменационных работ и задумчиво чертит пером на чистом обороте листа.
    Интересно, думает он, какая там теперь погода?
    Покусывая трубку, он неторопливо выводит каллиграфическим почерком:
    Для поездки в Россию:
    1) Зонт ?

    
    
    5. Вегетация  (Осень в Ялте)
    
    Они стояли у перил открытой балюстрады, широко расставив ноги, руки заложив за спину. Смотрели на море так, как смотрят через прорезь прицела.
    - Ненавижу Ялту осенью, - сказал г-н Шутник.
    - Категорически согласен, - сказал г-н Рыбак.
    Черноморские волны, шипя, рассыпаясь клочковатой пеной, накатывали на галечный пляж. Пронзительно и тоскливо покрикивали чайки, точками парившие на горизонте. Было промозгло и холодно, временами налетал порывистый ветер, и тяжело хлопали полы пальто, черного как сажа, и серого как зола. Оба придерживали норовившие слететь шляпы.
    - Думаешь, успеет?
    - Всегда успевал.
    - Нескладная выходит история, а? Последний из династии. И наследников нет.
    - Проклятье на них, слыхал?
    - Не верю в проклятья.
    - Еще бы!
    - Все равно жалко… Лишь бы он успел!
    - Ждем...
    На балюстраде появился еще один человек. Лысый, с багровыми щеками, в зеленом мундире генерала Лесной Охраны. Утирая взмокший лоб платком, подошел. Цепляя мясистыми пальцами крючки высокого, расшитого золотыми дубовыми листьями ворота, просипел:
    - Нет ли вестей?
    - Ждем, - повторил Шутник.
    - Ну, где же он, где, - тихо, одними губами бормотал генерал, щурясь на горизонт. – Господи, что же так долго?
    Рыбак принялся раскуривать сигару.
    Они стояли на ветру, смотрели на море и ждали.
    Рыбак думал об исполинских стальных китах стим-круизеров, рассекающих толщу воды, мерцающих в тумане цветными огнями, играет чарльстон, стюарды в белом разносят шампанское…
    Шутник думал о том, как хорошо, будь теперь август, гулять по этой балюстраде с красивой женщиной под кружевным зонтиком, и под ногами шелестят сброшенные бризом листья магнолий, а следом семенит, потявкивая, маленькая собачка…
    А лысый генерал думал о том, что теперь нужно чудо. Только чудо поможет. Только бы он успел…
    Мудрый наставник, учитель, как называли его и взрослые и дети: «наш дедушка Ваня», слова которого золотыми буквами выбиты на постаментах памятников, выложены живыми цветами, выстрижены из самшита, сплетены из лиан: «Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у нее – наша задача!»
    Только бы он успел, ведь помощь его так необходима теперь.
    
    ***
    
    Пузатый и важный, с имперским гербами на латуни защитных пластин, «октопус» приводнился, надежно вцепившись в стальные причальные столбы щупальцами, развел защитные мембраны и вывел сходни. Пассажиры спускались на твердую землю, осторожно ступая затекшими ногами, после духоты салона с жадностью глотали прохладу черноморской осени.
    Мичурин торопливо шел впереди. За ним следовал личный референт, ассистенты, охранники и непременные «особые консультанты». Среди последних в свите был штабс-капитан Алексей Петрович Ромашов. Это был сын того самого лейтенанта Лесной Охраны Ромашова, героически погибшего в первые же дни Енисейской катастрофы, ценой своей жизни остановившего наступающий на Лес огненный вал. 
    После перелета Ромашова мутило, мир плыл перед глазами, мраморные ступени резиденции уплывали из-под ног. Пытался вернуть контроль над непослушным телом, но остаточные симптомы «синдрома Ионы»  превращали все в морок, в цепочку смутных бредовых картин. Борясь с тошнотой, он благодарил судьбу, что его роль в происходящем была номинальной, наблюдательской.
    Его попадание в мичуринскую свиту было знаком отличия, одной из наград за участие в операции «Фонтан». Едва вернувшись из Гватемалы, он получил перевод. Раньше, когда знакомые спрашивали о работе, он отшучивался: «разговариваю с цветами». Эта «почти шутка» всегда работала. Собеседники – люди занятые, серьезные – «настоящие» флористы, почвенники, компостеджеры, офицеры-лесники, дендроинженеры  - рассеяно улыбались, деликатно меняли тему разговора. Теперь его первым делом спрашивали – «вы действительно работаете с …?», и обрывали себя на полуслове, с пониманием прикрыв глаза, кивали, как бы уже ощущая жар сияния государственности, привкус интригующей секретности. Он грустно улыбался в ответ, зная, что долго эта его причастность-к-сферам не продлится.
    Пси-флористу с «синдромом Ионы» нечего делать рядом с таким человеком, как Мичурин. Работа с ним – постоянные полеты, стремительные блошиные скачки по одной шестой части карты, из одного угла Империи в другой. Ромашов понимал это, и едва получив результаты тестов, отмеченные роковым красным штампом, подал рапорт лично премьеру. «Дедушка Ваня» вызвал его к себе, предложил домашней рябиновки, игнорируя всяческие субординационные формальности, пытался успокоить, мол, не волнуйся, и от этой напасти придумаем лекарство. Но даже он не мог ничего сделать. Пока не мог.
    И вот, уже лелея невеселые мысли о новом назначении, Ромашов принужден был участвовать в этом, возможно последнем их совместном перелете. Из Москвы в Ливадию, по экстренному вызову. Код «Бегония». Значит – прямая угроза Династии.
    Сумрачные покои резиденции, аскетический интерьер, суета людей в белых халатах. Он представлял себе это место совсем другим: блистающий дворец, зеркальный паркет, золото люстр и канделябров, ростовые портреты маслом…
    Мичурин, собранный, сосредоточенный, отдавал команды ассистентам, они носились вокруг. Ромашов стоял у стены, стараясь только никому не мешать, согласно уставу, ожидая, когда позовут. В его услугах на этот раз не нуждались. Не та ситуация. Для текущей ситуации еще не ввели в Устав пси-спецов подходящих пунктов.
    Он встречал взгляды таких же, как и он сам, выстроившихся вдоль стен, желающих чем-то помочь, но вынужденных только наблюдать. Только верить в опыт и интуицию Дедушки Вани. И они делали это единственное, что могли – верили, что все разрешится благополучно.
    Ассистенты суетились вокруг большой постели, на разметанных простынях лежал человек – тщедушное тело в пропитанной потом рубахе. Обтянутое восковой кожей лицо, провалы глазниц, темная трещина рта. Он тяжело, с присвистом дышал. В лице его не было ничего общего с парадным портретом. Его невозможно было узнать. И он был совершенно чужой, какой-то ненастоящий. Внутри у Ромашова ничего не шевелилось, не было даже жалости, потому что жалость всегда предполагает элемент отождествления, но невозможно ассоциировать себя с этой изломанной человеческой куклой. Восковым манекеном, даже тяжелое дыхание которого казалось делом рук невидимого фокусника, спрятавшегося за ворохом простыней.
    Мичурин поднял шприц, пощелкивая пальцем по ампуле, глядя на просвет. Внутри была густая, горчичного цвета жидкость, на фоне окна заигравшая янтарными и опаловыми искрами.
    «Я разговариваю с цветами…»
    «Начало новой жизни…», говорило Ромашову то, что рвалось из плена стеклянной ампулы, «…вот что я такое. Мы сольемся воедино, положив начало чему-то новому. Это как любовь. Раньше был он, и было «я». Теперь будет что-то новое, прекрасное, о чем я не имею никакого представления. Но я тороплю этот миг благословенного забвения. Все мы умираем еженощно, просыпаясь с утра другими. Обновленными. Перерожденными. Вчерашнего меня уже нет. Есть только я - сейчас, я - сегодня…»
    Мичурин склонился над умирающим. Щелкнул поршень. Горчичная муть с янтарными искрами, скользнув по тонкой игле, вошла в вену, смешалась со скверной, отравленной болезнью кровью, растворилась в ней, давая начало чему-то новому, небывалому и прекрасному…
    Потом они стояли на балюстраде, смотрели на море и курили. Мичурин угощал всех собственным табаком. Там были двое типов с неподвижными лицами, один в черном, другой в сером. Был лысый генерал, на малиновом лице которого блуждала по-детски счастливая улыбка.  Докурив, попрощались с местными, пошли к дремлющему у причала «октопусу». Теперь Ромашов думал только о предстоящей пытке перелета. Скоро будет покончено и с этим, думал он. Дедушка Ваня обязательно найдет средство. Если уж он смог спасти этого несчастного, оказавшегося на самом краю! Что в сравнении с этим чудом - синдром Ионы? Чепуха, справимся…
    
    ***
    
    В следующий раз Ромашов увидел его «вживую» много лет спустя.
    От старого и очень близкого друга он получил опечатанные тройным грифом сведения: в Третьей Венерианской предполагается расширенный штат пси-флористов. Он счел это шансом. Своим главным, единственным, и, скорее всего, последним. Долгая череда обследований, тестов, предварительных тренировок, бессонные ночи, расшатанные нервы, перегрузки… У него получилось.
    Он стоял на краю обширного поля, слушая последние инструкции человека в очках-велосипеде, имени которого Ромашову не полагалось знать даже с его высочайшим допуском, которого он знал лишь как «господина Калугу». Впереди высился титанический силуэт биокорабля, распространявший вокруг себя волны тепла. Включились динамики по всему периметру, взревели духовыми, загудели струнными, зазвенели литаврами, хор загремел:
    
    Блестя листвой, лианами бичуя,
    Пойдут «Дриады» в яростный поход,
    Когда нас в бой пошлет премьер Мичурин,
    И первый маршал в бой нас поведет.

    
    
Государь, которого Ромашов не смог узнать тогда на скомканных простынях, стоял на трибуне среди зелени фуражек и золота погон. Первый в ряду тех, кто олицетворял собой новою эпоху. Ничем не напоминающий теперь ту сломанную куклу. Совсем другой. Перерожденный.
    Парадная «коробка» миновала трибуну в блеске стали и трепете знаменного шелка. Священники покинули стартовую, сияя торжественными облачениями, вернулись к трибунам. Дендротехи повели к грузовым шлюзам чавкающие ходовой, свернутые «по мирке» бутоны «тополей» и «кипарисов»…
    
    Лесхозов труд и плод креатур-фидов
    Хранить, беречь любой из нас готов
    Ударной силой «Айсидов» и «Гридов»
    И быстротой и натиском шипов!

    
    Бионавты пошли к кораблю, напоследок с жадностью втягивая ноздрями теплый земной воздух. Солнце мерцало на золотистых, глянцевито-блестящих комбинезонах с воротниками под горло, на черных забралах гермошлемов в их руках.
    Государь махал с трибуны, провожая их в путь. Махал техникам и инженерам, военным и ученым, махал Ромашову, и его деду, стоящему среди блистающих орденами генералов, махал своему народу, приветствовал всех. Он распустился - прекраснейший из цветов своей страны, первый среди равных! Осенял отправляющихся в путь бионавтов тонкой оливковой ладонью. В больших глазах его горело солнечное пламя, искрилось расплавленное золото. Обрамляющий тонкое красивое лицо веер лепестков цвел на три оттенка. Снежно-белый, как наши бескрайние снега – как вызов, мы зарастим их нашими садами! Лазорево-синий, как наше бескрайнее небо – мы заселим его, заполним его стремительными эскадрами биокораблей! Алый, как кровь, пролитая за нашу землю отцами и дедами – они навсегда в нашей памяти. Они – наши корни.
    
    

  Время приёма: 17:47 06.04.2011